Старые люди не боялись боли. Они ее не искали, но уж если надо было что-то испытать, вынести, пережить, шли спокойно, с достоинством. Не прятались. И перед смертью не робели. Говорили о ней без страха. -Вы меня глубоко не закапывайте. Как Господь позовёт, чтоб я с могилы встала, отряхнулась и на Суд пошла. Так одна старушка говорила. Из глухой белорусской деревни. А моя бабушка повторяла гомельское присловье: — Помирать – день терять.

А чего смерти бояться? Все умрём. Столько хороших людей уже умерло, что и нам не грех в могилу лечь.

Иван Крамской. Неутешное горе. 1884 г. Третьяковская Галерея. Москва

Иван Крамской. Неутешное горе. 1884 г. Третьяковская Галерея. Москва

Комфорт и безопасность изменили нас. Порог боли и чувствительности современного человека сильно отличает нас от наших даже ближайших предков, и в этом нет ничего плохого, я и сам каждое утро восхищаюсь чудом горячей воды и благодарю Бога за свет и тепло. Но мы другие. Защитив себя и обезопасив жизни свои, кое в чем мы сделались более уязвимыми, а порой и беззащитными. Факт смертности – нашей и наших близких – мы теперь переносим куда тяжелее и болезненней, нежели наши прадеды.

В старину человека с детства приучали к мысли, что ему придётся похоронить родителей. И молодые люди знали, что доведётся не просто переживать утрату родителей, но именно – похоронить и сделать это красиво и правильно. А еще было чудесное слово «досмотреть», и достоинство детей оценивалось по тому, как они утешают своих умирающих близких, как успокаивают их угасающую старость. Подумайте: с детства к этому готовили. Не боялись детей испугать или шокировать. Как готовили? Говорили о смерти спокойно, как о чём-то естественном, не смягчая ее трагичности, не врали себе и детям, не прятались от нее. Старики собирали себе на смерть, готовили рубахи и платки – в чём в гроб положат, не боялись часто причащаться, не пугались писать завещаний и – плакали, конечно же, плакали – как же без этого? Кому же охота помирать? Столько дел! Столько работы! Но плач этот был правильным, он разрешался в особый ритуал, обряд – горе избывалось, обряжаясь в погребальные обычаи и традиции.

И не только к смерти родителей готовили от юности. Муж и жена – скорее всего кто-то пойдёт к Богу раньше, и уже во время венчания люди учились разлуке. Не ведая того, наши предки приучали своих детей к одному из самых изящных духовных упражнений. Покойный Сенека, наставник умирания, советовал своим ученикам: «Нам надо постоянно думать о том, что смертны и мы и любимые нами» (Письма 63,15). Думать – постоянно. Пребывать в памяти смертной. Не давать суете и малодушию спрятать от нас трагичности мира. Но Сенека говорит не просто о памяти смертной вообще, об отстранённом созерцании космического закона. Это созерцание конкретно. Философ призывал к перемене самого фокуса «смертельного созерцания». Верующих часто, иногда – справедливо, укоряют в эгоизме. В созерцании своей финальности действительно есть нечто эгоцентричное. Но в том, что умру я – нет еще большой трагедии. Порой смерти ждёшь, как избавления, отрады. Но – умрут любимые мною люди. Вот это по-настоящему ужасно. Мир полон боли, несчастий, болезней, но быть живым – это так хорошо.

Когда Софокл устами одного из своих персонажей говорит «высший дар – нерождённым быть» (Эдип в Колоне 1225), слушателя и читателя пронизывает космический холод, мурашки бегут по коже, одолевает и парализует благородная метафизическая тоска – до чего эпично, глубоко, красиво! И лишь истрезвившись от этой античной стужи, начинаешь понимать ложь этих слов. Да, ко мне, непомерно эстетствующему эгоисту эта фраза подойдёт, но разве я бы хотел, чтобы никогда на свет не появился мой ясноглазый племянник, или веселые братики, моя мама, мои добрые и терпеливые друзья, разве было бы хорошо, если бы они никогда не родились? Да, мир полон боли, горя, потерь, но эти люди – украшение человечества, вместе с ними даже в этот больной мир вошли и смысл и радость, и сквозь горе мы всё же радуемся, что кто-то славный побыл на этом свете пусть даже совсем чуть-чуть. Но как же больно от мысли, что однажды им всем придётся умереть.

Горюшкин-Сорокопудов Иван Силыч. Плач Ярославны. 1907 г. Астрахань

Горюшкин-Сорокопудов Иван Силыч. Плач Ярославны. 1907 г. Астрахань

«Человек начинается с плача по умершему». Так говорил покойный Мераб Мамардашвили. Не с плача по себе умершему или умирающему начинается человек, а с принятия и избытия смерти своих любимых. Этому плачу в хороших семьях приобщали с детства – чтобы человек в ребенке проснулся как можно раньше, чтобы через мужественное принятие смертности своей и своих любимых с первых дней своей жизни научиться принимать, благословлять этот мир, и – сопротивляться ему. Все наши близкие и друзья, любимые и хорошие – это люди, которых мы однажды потеряем. А еще – это люди, которые потеряют нас.

Однако «плач по умершему» это не просто красивый образ или стерильное духовное упражнение. У нас есть религия. Она учит нас правильному плачу по умершему, целительному плачу. Когда я только начинал служить священником, меня всегда смущали наши белорусские похороны: «профессиональные» плакальщицы, сложнейшие и разнообразнейшие ритуалы, особый панихидный распев и завывательная манера исполнять песнопения и потребность на грани одержимости «адправить пакойника» (помолиться за покойного) «як след» (как положено). Потом я понял, как же важен этот вой, эти эпические слёзы, «лишние» обряды.

Это – Белоруссия. Здесь было так много горя. В войну белорусы потеряли каждого четвертого, и, может быть, перенести нам все эти беды и помогла способность хоронить, «как положено». Не надо льстить себе: мы всего лишь люди – сколько бы вы не знали языков, какую бы изысканную литературу не читали, горе и боль, слёзы и утраты у нас у всех – человеческие. И эту боль надо уметь выплакать, провыть, прокричать.

Смерть – всегда не вовремя. Смерть застаёт нас врасплох. И нам нужно не только умом, но и самой кожей избыть это горе. Даже распоследние материалисты это, если не понимали, то чувствовали, изобретая гражданские панихиды и пресные минуты молчания. А в церкви – дым кадила, чтение бесконечных поминальных записок, столы с приношениями и запечатанная земля, и как запоют «Со святыми упокой», подхватит вся церковь этот скорбно-торжественный мотив, а потом разрешится в мужественный и трагичный мажор икоса восьмого гласа – «Сам Един еси Бессмертный, сотворивый и создавый человека». Выкричаться нам надо, пропеть, простонать сквозь слёзы и благодарную грусть. И интеллигентнейшая из русских женщин в минуту боли и утраты могла написать:

Соломаткин Леонид Иванович. После похорон. 1869 г. Государственный Литературный музей, Москва

Соломаткин Леонид Иванович. После похорон. 1869 г. Государственный Литературный музей, Москва

Буду я, как стрелецкие жёнки,
Под кремлёвскими башнями выть.

Современного человека, и, прежде всего ребенка, подростка со всех сторон ограждают от смерти, от самого факта и упоминания. Но ведь однажды ему предстоит проводить своих родителей в последний путь, и сделать он это должен «как следует». Религия есть некая культурная оформленность предельного человеческого опыта. Она дает не просто некий эмоциональный антидот, противоядие от чрезмерного потрясения, сознания необратимости, но само исполнение ритуала избывает скорбь, потому что кричим мы, плачемся Богу-Человеколюбцу, Утешителю сирот и смертников.

И Он не даёт нам ответов, как и пытливого Иова Он не уговорил, а только утешил – как? – не знаем ни мы, ни Иов. Дети, выросшие в семьях без подлинной религиозной традиции, более уязвимы, они беззащитны перед смертью, их не приучают с детства правильно переживать и осмыслять смерть и близких, и свою собственную. Наши панихиды, родительские субботы, грозные обряды, кутья, записочки и сорокоусты могут показаться ненужным усложнением, недостойным благородной евангельской истины. Но стоит ли от этого отказываться перед лицом всех наших утрат бывших и – непременно – будущих? А потому, смертнички мои, положу я в кадило побольше ладану и затяну длинную и громкую белорусскую панихиду, чтобы и живые, и мёртвые услышали и утешились скорой грядущей встречей.

(http://www.pravmir.ru/)